Мы помним первое появление этого рассказа. Люди, еще верующие в [святость и] неприкосновенность крепостного права, пришли от него в ужас [и с негодованием упрекали вольнодумную цензуру, осмелившуюся пропустить такой рассказ]. А в рассказе раскрывается естественное и ничем незаглушимое развитие в крестьянской девочке любви к [свободе] и отвращения к рабству. Ничего преступного тут нет, как видите; но на приверженцев крепостных отношений подобный рассказ действительно должен был произвести потрясающее действие. Он залетал в их последнее убежище [, сбивал с последней позиции, в которой они считали себя неприступными]. Видите ли, они, как люди гуманные и просвещенные, согласились, что крепостное право в основании своем [противно правам человечества. Они вполне понимают, что принадлежность человека другому такому же человеку есть нелепость, несообразная с успехами современного просвещения. Все это так…]. Но, вслед за тем, они говорили, что ведь мужик еще не созрел до настоящей [свободы,] что он о ней и не думает, и не желает ее, и вовсе не тяготится своим положением, – разве уж только где барщина очень тяжела и приказчик крут… «Да и помилуйте, откуда заберется мужику в голову мысль о свободе? Книг он не читает [, не только запрещенных, а и] вовсе никаких [(а ведь известно, что все это вольнодумство не от чего другого, как от книг происходит)]; с литераторами не знаком; дела у него довольно, так что утопий сочинять и недосуг… Живет он себе, как жили отцы и деды, и если его теперь хотят освобождать, так это чисто по милости, по великодушию… И поверьте, что мужик не скоро еще очнется, не скоро в толк возьмет, что такое и зачем дают ему… Многие, очень многие еще всплачутся по прежней жизни». Так уверяли умные и просвещенные [земледельцы и их единомышленники] и считали невозможным всякое возражение. И вдруг, представьте себе – [им не возражают уже даже, а прямо уличают их во лжи, оспаривают] действительность факта, на который они ссылаются. Им рассказывают случай, доказывающий, что и в крестьянском сословии [возможна и] естественна любовь к свободному труду и независимой жизни и что развитие этого чувства не нуждается даже в пособии литературы. Вот какой простой случай им рассказывают.
У крестьянской старушки воспитываются две сироты: племянница ее Маша и племянник Федя. Федя – как быть мальчик, веселый, смирный, покорный; а Маша с малолетства выказывает большую своеобычливость. Она не довольствуется тем, чтобы выслушать приказание, а непременно требует, чтобы сказали ей, зачем и почему; ко всему она прислушивается и присматривается и чрезвычайно рано обнаруживает наклонность иметь свое суждение. Будь бы девочка у строгого отца с матерью, у нее эту дурь, разумеется, мигом бы выбили из головы, как обыкновенно и делается у нас с сотнями и тысячами девочек и мальчиков, обнаруживающих в детстве излишнюю пытливость и неуместную претензию на преждевременную деятельность рассудка. Но к счастью или несчастью Маши, тетка ее была добрая и простая женщина, которая не только не карала Машу за ее юркость, но даже и сама-то ей поддавалась и очень конфузилась, когда не могла удовлетворить расспросам племянницы или переспросить ее. Таким образом, Маша получила убеждение, что она имеет право думать, спрашивать, возражать. Этого уж было довольно. На седьмом году случилось с ней происшествие, которое дало особенный оборот всем ее мыслям. Тетка с Федей поехали в город; Маша осталась одна караулить избу. Сидит она на завалинке и играет с ребятишками. Вдруг проходит мимо барыня; остановилась, посмотрела и говорит Маше: «Что это так расшумелась? Свою барыню знаешь? А? чья ты?» Маша оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее и выбранила: «Дура растешь, не умеешь говорить». Маша в слезы. Барыне жалко стало. «Ну, поди, – говорит, – ко мне, дурочка». Маша нейдет; барыня приказывает ребятишкам подвести к ней Машу. Маша ударилась бежать, да так и не пришла домой. Воротились тетка с Федей из города, – нет Маши; пошли искать, искали-искали, не нашли; уж на возвратном пути она сама к ним вышла из чьего-то конопляника. Тетка хотела ее домой вести, – нейдет. «Меня, – говорит, – барыня возьмет, не пойду я». Кое-как тетка ее успокоила и тут же ей наставление дала, что надо барыню слушаться, хоть она и сурово прикажет…
...– А если не послушаешься? – промолвила Маша.
– Тогда горя не оберешься, голубчик, – говорю. – Любо разве кару-то принимать?..
Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
– Убежать можно, – говорит Маша, – убежать далеко… Вот Тростянские летось бегали.
– Ну, и поймали их, Маша… А которые на дороге померли.
– А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, – говорит Федя.
– Натерпелись они и стыда и горя, дитятко, – я говорю; а Маша все свое: «Да чего все за барыню так стоят?»
– Она барыня, – толкуем ей, – ей права даны, у ней казна есть… так уж ведется.
– Вот что, – сказала девочка. – А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
– Неразумная ты головка, дитятко, – говорю.
– Да кто ж за нас? – твердит.
– Сами мы за себя, да бог за нас, – отвечаю ей (стр. 29).
И с той поры у Маши только и речей, что про барыню. «И кто ей отдал нас? и как? и зачем? и когда? Барыня одна, – говорит, – а нас-то сколько! Пошли бы себе от нее, куда захотели: что она сделает?» Старушка тетка, разумеется, не могла удовлетворить Машу, и девочка должна была сама доходить до разрешения своих вопросов. Между тем скоро пришлось ей применить и на практике свой [радикальный] образ мыслей. Барыня вспомнила про Машу и велела старосте посылать ее на работу в барский сад. Маша уперлась: «Не пойду», – говорит, да и только. Тетке стало жалко девочку: сказала старосте, что больна Маша. За эту отговорку и ухватилась девчонка: как только господская работа, она больна. Уж барыня и к себе ее требовала и допрашивала: «Чем больна?» – «Все болит», – отвечает Маша. Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. А на другой раз опять то же.