Известно, что о русском народе существует два мнения, противоположные друг другу в самом корне. Одни полагают, что русский человек ни на что сам по себе не годится и представляет не более, как нуль: если подставить к нему какие-нибудь [иностранные] цифры, то выйдет что-нибудь, а если нет, так он и останется в полнейшем ничтожестве. Другие, напротив, имеют о русских то же понятие, какое имеют насчет; обезьян некоторые простолюдины, уверяющие, что обезьяна все понимает и говорить умеет, только из хитрости скрывает свои дарования. У нас, видите ли, что ни мужик, то гений; мы неучены, да нам и науки никакой не нужно, – русский мужик топором больше сделает, чем англичане со всеми их машинами; все он умеет и на все способен, да только, – не знаю уж почему, – не показывает своих способностей. Эти два мнения многими распространяются не только на Великую, но и на Малую и Белую Россию и на все славянское племя. Первое мнение, как известно, теперь уже отстало: оно процветало до 1812 г. Отечественная война показала нам, что мы такое есть на свете, и мы до того прониклись славою двенадцатого года, что наконец сделали-таки его смешным – и у себя и перед иностранцами. [Таким образом, в одной карикатурной истории России, изданной во Франции во время восточной войны, Олег идет на Константинополь с криком: «Не посрамим русской земли, умрем за веру и отечество! Мы те же герои, что и в 1812 году!» То же кричит и Игорь и Святослав и т. д.] Действительно, двенадцатый год сделался для нас неисчерпаемым источником самохвальства и заменою всех добродетелей. Толкуют нам о взятках, а мы вспоминаем двенадцатый год, [указывают на комиссариат – мы обращаемся к двенадцатому году,] говорят о движении идей – мы сейчас же к двенадцатому году и к Пушкину… Так было до 1857 года, в конце которого появились первые официальные распоряжения об освобождении крестьян. Тут общество осмотрелось и, все продолжая восхищаться Пушкиным и двенадцатым годом, сделало, однако же, более точное определение своих мнений. Оно нашло, что двенадцатый год, как и Пушкин, не принадлежит всему народу без исключения, что не всякая голь перекатная способна понимать прелесть «Евгения Онегина», да не всем поголовно принадлежит и заслуга [вымораживания] французов. Решено было, что в России движение идей и движение доблестей совершалось в одной известной части народа, и о высоком значении этой части в судьбах всей России, именно в этом отношении, «Московский вестник» уже обещал нам представить статью одного знаменитого русского писателя. Будем ждать обещанной статьи и тогда, если позволят обстоятельства, попробуем вникнуть в подробности дела, защищаемого знаменитым писателем, а теперь будем продолжать изложение того, как в образованной части общества сформировалось в последнее время несколько более определенное понятие о доблестях русского народа. Доблести эти, по новейшей редакции, принадлежат, собственно, «известной части» общества; масса же народа, хотя тоже, конечно, имеет их, но еще не может быть вполне признана их обладательницею, ибо еще не начала жить «сознательной жизнью». Это мнение так было хорошо выдумано, что к нему пристали все – и те, которые уверяли, что русский человек – нуль, и те, которые давали понять, что он – хитрая обезьяна. Первые говорили: «Ну да, когда кто-нибудь возьмется за дело и внушит русскому человеку, что и как надо делать, так он и сделает… Мы ведь о том именно и говорили, что он сам по себе, без руководителя, никуда не годится». Другие тоже восклицали: «Ну да, и мы ведь стояли на том, что русский человек способен ко всему; а само собой разумеется, что надо эту способность направить, надо уметь его вести хорошенько». Таким образом, все согласились, что русский человек есть существо удоборуководимое и неотлагаемо нуждающееся в руководительстве, в мирном, так сказать, и отеческом попечении о развитии и направлении его рук, ума и воли. [Читатель, конечно, без комментариев понимает, что значит такое соединение противоположных мнений и где тут главный жизненный пункт… Заметим еще, что] здесь-то и специализировалось понятие о русском человеке, как о великорусском крестьянине по преимуществу. Славянское племя было вызываемо на сцену только в разговорах уже весьма выспреннего свойства, и то преимущественно людьми, любящими толковать о гниении Европы. Что же касается до общепринятых толков, то в них великорусский крестьянин явно отделялся даже от малорусских и белорусских своих собратий. Относительно белорусского крестьянина дело давно решенное: [забит] окончательно, так что даже лишился употребления человеческих способностей. Не знаем, в какой степени ложно это мнение, потому что не изучали специально белорусского края; но поверить ему, разумеется, не можем. [Целый край так вот взяли, да и забили, – как бы не так! Это так же, как итальянцев забили, расслабили, лишили любви к родине и к свободе!.. Посмотрите-ка теперь на них… Во всяком случае вопрос о характеристике белорусов должен скоро быть разъяснен трудами местных писателей.] Посмотрим, что еще скажут сами белорусы. Кстати, мы уже слышали, что с будущего года предположено издание «Белорусского вестника», редакцию которого принимает на себя некто г. А. Крейц, человек, на усердие и благородство направления которого можно надеяться.
Что касается до малорусских крестьян, то они заслужили отзывы, гораздо более благоприятные. Наше образованное общество училось истории; а известно, что в истории говорится о [кровавой,] смертельной борьбе Украины за свою народность. Кроме того, наше образованное общество отличается вкусом к изящным искусствам и поэзии; а известно, что Малороссия изобилует прелестными песнями, прославляющими козацкую удаль и нежные семейные чувства. Все это, в соединении с тем обстоятельством, что крепостное право водворено в Малороссии очень недавно (это тоже известно из истории), и поставило наших образованных людей в необходимость несколько выгородить малороссов из того повального осуждения на [удоборуководимость,] которым характеризовали русского человека. «Малоросс ленив, упрям, но горд и независим по характеру; у него тотчас слагается протест против всякого нарушения его прав, и хотя протест этот остается недеятельным, но все же он заявляется». Так благоволили отзываться о малороссах весьма умные люди [, такие, которые даже перестали гордиться тем, что они малороссов лишь изредка, да и то в шутку, называют хохлами]. Разумеется, к своему рассуждению они все-таки прибавляли, что руководительство необходимо и малороссу, потому что и он тоже необразован и груб, но что во всяком случае надо стараться, чтобы не было поводов к таким попечениям о нем, какие изображены в «Народнiх оповщаннях» Марка Вовчка. [К великоруссам вообще были гораздо суровее.] Не то чтобы их считали достойными такого обращения, какое выставлено в малороссийских рассказах, а так, знаете, находили, что для великорусса это бы ничего: он, дескать, привык и не очень чувствителен к подобному обхождению. Тонкие и деликатные чувства в нем заглохли; сознания собственного достоинства и чувства чести для него не существует; прав собственной личности и личности другого он не понимает, и потому весьма многие вещи, которые [возмущают нас до глубины души,] не возбуждают в нем ни малейшего [негодования,] не вызывают даже слабого протеста. Мало того: русский мужик даже не понимает иных мер, кроме строгости. Напрасно будете вы взывать к его человеческому достоинству, к святым чувствам долга и права: он не поймет вас, потому что эти чувства ему незнакомы. Для него нужны иные побуждения; нужно, чтобы требования долга олицетворялись в известном начальстве, с строгою карою за каждое преступление их. Оттого-то необходимо удержать еще на долгое время телесное наказание в крестьянских общинах, оттого-то опасно выводить их из-под благодетельного, отеческого надзора помещиков.